Геннадий РУМЯНЦЕВ

 

 

 

 ПОСЛЕДНИЙ  ДРУГ

 

 Геннадий Никитович Румянцев родился 25 июля 1933 года в г. Курске. В этом году ему бы исполнилось восемьдесят…

Я познакомился с ним в книжном издательстве, когда пришёл к редактору Н.Т. Кабушкину. Обменялись адресами. Стали заходить в гости друг к другу. Он тогда ещё не был членом Союза, но он был уже тогда «большим», талантливым поэтом. И гонорары ему платили по ставкам, как члену Союза. Так я стал его другом, его учеником, а он моим строгим учителем…

Встречались мы часто. Это был человек необычного склада, со своим особенным внутренним миром. Жизнь складывалась у него нелегко. У него был тяжёлый путь, его судьба была трудна и горька. В начале Великой Отечественной войны в 8-летнем возрасте он был беженцем. Невольно взвалил на свои « худые, угловатые» плечи весь ужас войны. Хлебнул вдоволь горя, познал и холод и голод, был детдомовцем; В девятнадцать лет был осужден по 59 политической статье. Человеческий космос не баловал Геннадия теплом. Слабому в таких условиях недолго сломаться, но он выстоял. Освободился. Пошёл работать на завод токарем. Занимался боксом. Обрёл семью… Никогда я от него не слышал блатного жаргона, не видел, чтобы он обижал слабого…

В начале девяностых у него случился инсульт. Геннадий упал белым днем на автобусной остановке. Жена Татьяна Волобуева его нашла в больнице. У него была парализована правая сторона, была потеряна речь. Врачи, как могли, поставили его на ноги. Он стал потихоньку передвигаться, при этом волочил правую ногу. Рука висела, как плеть. Никогда на это не жаловался, шутил. На рабочем столе всегда царил порядок. Курил и позволял себе выпить. Некоторый раз просил: - Вася, сходи, купи что-нибудь!? И я шел, покупал. Когда выпивал, щёки наливались румянцем, и он веселел. На улицу я его выводил не часто. Постригал его и как в лучших домах «Лондона и Парижа» мыл ему голову. Это его радовало. Он заметно преображался…

В тот злополучный 1998 год 25 мая я был у него. Похвастался, что сегодня нам авторам, в честь 140-летия города, мэр Павел Дмитриевич Филиппов в кинотеатре «Пионер», будет вручать книги «Поэтический город» и я вынужден тебя, мой друг, покинуть. На что Геннадий расстроился, говорил мне, не уходи, просил, убедительно просил остаться. Я его заверил, что завтра приду обязательно…

А днем следующего дня позвонила мне Таня и дрожащим, заплаканным голосом сказала: - Гена умер!?.

Я вышел из дома на Уссурийский бульвар. Сердце щемило. Подкатил ком к горлу, и я заплакал. Слёзы полились на землю, на одуванчики. Цвела черёмуха. Я этого не замечал. Я шёл к другу, к моему последнему другу.

Мой умер недавно друг,

Последний из пятерых.

И смертью замкнулся круг

Хороших друзей моих.

Но странно, взгляну – они,

Куда не пойду – глядят

Так светло в глаза мои,

Как с фото на мать солдат.

Такие у них глаза!?

Такими любить, любить…

Пред смертью мой друг сказал:

« Не надо, Василь, тужить»…

      Василий Ушаков

 

 

Геннадий

РУМЯНЦЕВ

 

 

 

ТУПАЯ БОЛЬ

 

То ль под свисты октябрьской метели

отрясает сады листовей?

То ли годы мои отлетели

и осыпались грустью моей?

 

А грустить я умел бывало -

ждал хорошего, не сбылось,

и мечта моя убывала,

но надеялся на авось.

 

Отмечтал, отгрустил, отлелеял,

и на тридцать восьмом году

все былое свое развеял,

словно ветер листву в саду.

 

Боль осталась. Но разве может

боль без грусти любить и жалеть?

Будто кто-то вогнал в меня ножик

и оставил в спине ржаветь.

 

Не взгрустнуть, не всплакнуть, как бывало,

не волнует тупая боль.

Не с того ли на лист темноалый

сыплет снег, как на рану соль.

 

 

"АХ, КАК БЫ НЕ ПОГОРЯЧИТЬСЯ"

                                     На арест А. С.

 

На страсти ГОСТовской нет меры.

И как измерять эту страсть,

что из одной - из крайней - веры

смогла в другую веру впасть?

 

Как можем судьями быть людям,

судья которым - их алтарь?

Мы и не верим, и не любим.

В груди - не сердце, а сухарь.

 

А кровь - практичной, "тихой мышью "

сосет его, сосет, сосет,

в надежде, что се не слышно,

что тишина ее спасет.

 

Уже и сердце не стучится,

испугом кинутое в тишь:

" Ах, как бы не погорячиться,

не обозлить горячкой мышь"!

 

А та сосет его, голубит:

тебе, мол, долго жить дано;

чем горячее сердце любит,

тем обреченнее оно.

 

МЕТЕЛЬ

 

И опять задурила зима,

как ревнивая баба в попойке,

и незряче пошла на дома,

белой вьюгой плеснув на постройки.

 

И безумно крутнулась, завыв

стоголосой охмеленной глоткой,

и плеснула слепящей золы,

как в глаза сопернице водкой.

 

И шагнула, шатаясь в поля,

снег срывая, как кружево с блузы.

День, как-будто лишился руля,-

хаотичным шаром падал в лузу.

 

До утра отрезветь не могла.

И когда наконец утомилась,

словно белое знамя легла

в ноги Марту и Солнцу на милость.

 

ГЕНЕРАЛ БУРДАКОВ*

 

Застыли сосны в темной сини

в тайге морозом налитой,

когда со всех сторон России

свозились зеки на Китой*.

 

И по бушлат в снегу этапы

шли на деляны по утрам,

и сосны сумрачные лапы,

встречая нас, тянули к нам.

 

Но мы от собственного горя

себя избавить не могли,

и вырубали их под корень,

и корчевали их, и жгли.

Потом, сгибаяся под грузом,

вздыбали город - на аврал.

На стылом камне,

как Кутузов,

стоял он, старый генерал.

 

Быть может, "дум великих полон",

на стройку присланный ЦК,

он видел будущие домны,

больницы, школы и цеха.

 

2

И устремленный на просеку,

подтянут, точно на парад,

он шел. Но думал ли о зеках,

о нас, кто строил этот град.

 

Метал в нас взгляды, словно пики

из-под густых, седых бровей.

Казался мне Петром Великим

глава китойских лагерей.

 

 

МЫ НА РАБОТУ ШЛИ

               Игорю Терентьеву

 

Мы на работу шли,

не замечая лета.

не оглядись -

арест за разговор.

попробуй-ка отважиться на это -

и чавкал за спиной твоей затвор.

 

Казалось, что связали нас веревкой,

вели ни на работу, на убой.

На нас садились божии коровки,

перекликались птицы меж собой.

И в скосе глаз, сквозь голубую мутность,

как-будто в облака далеких грез,

в даль уплывая, словно моя юность,

тянулась в небо полоса берез.

 

Мы на работу шли.

Потупленные взоры,

казалось, не поднимешь их вовек...

Вдруг -

раскололось небо, лязг затворов,

и снова - выстрел, выстрелы...

Побег.

 

И стала жутче тишина над строем.

Невдалеке - по линии штыков -

лежал парнишка, рядом струйка крови

окрашивала стебли васильков.

 

...Не может быть, чтоб было то в подачку:

без жалости людской не жил бы свет -

парнишку воскресил к рабочей тачке

наш лагерный лепкомо-лазарет.

 

2

Мы снова шли...

В карманах пайки хлеба.

Бушлаты полосатые на нас.

Далекое оранжевое небо,

и желтизна берез - при скосе глаз.

 

ЭХ, ТЫ ВОЛЮШКА, ВОЛЬНАЯ ВОЛЯ

 

Исцели ты мое ожидание,

и на зов мой больной отзовись:

въявь не можешь прийти на свидание -

тонким призраком лунным явись.

 

И тоски фиолетовой пламень

тенью синих дубрав остуди.

Скоро сердце иссохнется в камень -

приходи, приходи, приходи.

И окутай горячие плечи

луговой цветочной косой,

и томленья чертовы свечи

потуши полуночной росой.

 

Кто, как я, мог по воле скитаться,

чтобы тягость к уюту поправ,

по дорогам пылить, - и бросаться

в полевое кипение трав?

 

Лишь свободным - свободные роли.

Но за то, что ты пелась в груди,

воля-волюшка, вольная воля,

хоть во сне в эту ночь приходи.

 

 

МОЖНО ЛИ МНЕ САМОМУ О СЕБЕ ПОЗАБЫТЬ

 

Длинные тени, косые, легли на дорогу,

холоден месяц, и крив, точно нож азиата...

 

Боже, о как ты мрачна,

как подобна глухому острогу,

долей иль жребием мне наделенная хата.

 

Ветер ударит, - и звякнет печально ограда,

так как когда-то звенела шипами колючими:

кажется мне, что идут часовые наряды:

"Стой, кто идет"?! - слышу окрики...окрики жгучие.

 

Лаем дворняги соседской разбуженный в полночь,

в темень окна упираю в тревоге лицо -

вижу: овчарка - мордастая серая сволочь -

тешит клыки на худющих плечах беглецов.

 

Выйду к дороге, оставив свой дом за оградой,

сердце, как уголь... и ветру ль его остудить?

Мне говорят:

"Вспоминать о прошедшем не надо".

Только, а как самому о себе позабыть?

Подстраницы (1): Александр МУРАШЕВ
Comments